Вечером вернулась с работы Евгения Ивановна, Нина рассказала ей историю с продажей пальто, всплакнула.
Евгения Ивановна всплеснула руками:
— Ах, Нетеля! Ах, Феёна недоёна! И чего тебе приспичило продавать эдакую вещь! Ты же такое теперь до после войны не справишь! Ну, не реви!
Нина плакала не из-за пальто, с этим она смирилась, она плакала от неудачи: так хотелось выкрутиться самой, без. посторонней помощи, так надоело, так стыдно жить в долг — и опять ничего не получилось. Неудачница я, вот уж неудачница!
— Витьке шапочку хотела купить, — всхлипнула Нина.
Евгения Ивановна поставила на плиту судки, из камышовой кошелки вытащила хлеб свой и Нинин; детский, белый, который почему-то назывался «ку хон», Евгения Ивановна завернула и отложила в буфет.
— Ладно, об чем теперь горевать, люди головы кладут, а ты об деньгах плачешь.
— Я не о деньгах…
— Ладно, — перебила Евгения Ивановна, — счас супу поедим, а после работа нам предстоит, сундук вон разберем.
Они ели жидкий горячий суп, Нина старалась поменьше откусывать от своего хлеба, но поменьше не получалось, тонкий ломтик быстро кончился, и Нина принялась за второй.
Евгения Ивановна была сегодня молчаливой и задумчивой, все хмурилась, часто выхватывала из волос свою круглую гребенку, быстрым резким движением скребла голову, еще больше потемнело ее лицо.
Нина знала, что уже три месяца она не получает от своих писем и, хоть не верит ни в какие гаданья, все чаше просит Ипполитовну раскинуть карты. У Ипполитовны всегда по картам выходило, что все хорошо, все живы-здоровы, а не пишут потому, что за казенным королем, на задании, оттуда писать нельзя.
— Оба, что ль, на задании? — усмехнулась Евгения Ивановна.
— Болтай! Я на бубнового гадаю. На крестового — после.
Но и крестовому выпадала хорошая карта: жив- здоров, письмо написал, но оно в потере.
— Как это — в потере?
— Не знай. Может, почту их разбомбило, вот и в потере.
…Они поели, Нина убрала со стола, стала мыть посуду, а Евгения Ивановна села на низкую скамеечку у горбатого сундука, сняла с него вязаную, в кружочках, накидку, открыла крышку — из его зева пахнуло нафталином. Она стала перекладывать вещи — мужские костюмы в слежавшихся складках, старушечья кашемировая юбка, широкая и длинная, присборенная у пояса, разные кофты, два отреза ситца, белого, в синих и желтых цветочках, и много всего другого. А в самом низу, под слоем марли, хранились детские вещи: сплющенные, похожие на блины шапочки, маленькие жакетики из гарусной шерсти, костюмчик-матроска, пинетки, носочки, бархатное пальтишко и разная мелочь. Евгения Ивановна вынимала все это с самого дна, рассматривала, гладила ладонью, складывала на стул. Лицо у нее было мечтательно- ласковое.
— Колюнькины вещи. Жили и мы, как люди, вещи справляли. Тряпки выбросила, а хорошее оставила, все мечтала, что Колькиного мальца дождуся. Да когда это еще будет. Вот кончится война — новое наживем.
Она уложила мужские костюмы назад, поднялась, обернулась к Нине.
— Ты не канителься там с посудой, иди выбери чего для ребятенка, а то и все забирай. И себе из ситца рубашки сшей, юбку в дело пусти, чего голяком-то ходить?
У Нины вспыхнули. щеки, она стояла молча, не смея дотронуться до этих вещей, а Евгения Ивановна вытащила из-под кровати потертый фибровый чемодан, посмотрела на Нину.
— На окопы меня мобилизуют, вот какое дело.
Нина обмерла.
— Надолго?
— Сказывали, на месяц, а там кто знает…
Нина посмотрела на сына, он сидел в подушках, играл алюминиевой шумовкой. Как же мы будем одни? — подумала она.
— Вот печаль, топка кончается… В случае чего круши забор да топи. Экая долгая зима, будь она неладна…
Зашла Ипполитовна, принесла новость: Клавдия уезжает.
— Куда ж она с эдаким-то выводком?
Ипполитовна присела, не раздеваясь, рассказала: кавалера Клавдиного «замели», а у Клавки обыск делали, вот она и едет с испугу в Пугачев, там у нее мать и сестра.
— Обыск? Да что у ей искать, кроме детей и вшей?
— Вы же ей нагадали «престиж» от казенного короля, помните? — сказала Нина.
— Болтай! Это я для страху, чтоб побереглась да кавалеров своих гнала…
Они скучно сидели кто где, на столе теплился фитилек коптилки, где-то далеко заныли сирены. Нина взяла сына, повязала платком, посадила себе на колени.
— Летит проклятый! — Ипполитовна выпростала из-под платка ухо, прислушалась. Евгения Ивановна посмотрела на нее.
— На окопы еду, Политивна, ты тут за моими присмотри.
Нину охватила тоска. Такой неудачный выдался день: и на базаре обманули, и тетя Женя уезжает, и этот вой сирены… И где брать грудное молоко, если Клавдия уедет?
— Нечто и заводских посылают?
— Конторских да нас. Не у станков ведь стоим. Топки у меня мало, вот беда.
— А я уж давно полешками побираюсь, — вздохнула Ипполитовна.
Тоскливо и скучно было так сидеть, не слышалось обычной воркотни Евгении Ивановны, не журчал смех Ипполитовны, фитилек освещал кусок стола, но был так мал и слаб, что не давал даже тени. Где-то далеко ухали зенитки, домик вздрагивал, в стенах, меж досок, осыпался шлак, и казалось кто-то скребется там, пытаясь прогрызться в комнату.
По вечерам она подсаживалась к плите и, сунув ногу в духовку, шила при свете коптилки и прислушивалась к всхлипам уснувшего сына. Витюшка маялся животиком, и Нина только сейчас поняла, что значит жить такому малышу совсем без грудного молока. Ипполитовна обегала всю Глеб-порт-маньчжурию в поисках кормящих матерей, раза два приносила по полстакана, а больше ей не давали: самим мало.