Мадонна с пайковым хлебом - Страница 29


К оглавлению

29

Потом она покормила сына и пошла завтракать в обеденный зал. В последний. раз ела она здесь, и все, кто был в зале, смотрели на нее.

Это была обыкновенная районная больница, в которой две небольшие палаты отведены под родильное отделение, и сейчас на нее смотрели мужчины и женщины с добротой и сочувствием, она одна была тут такая «которую сняли с поезда и у которой пропали все вещи».

У нее действительно все пропало — и чемоданы, и тюк, и сумка с продуктами, оказалось, в больницу ее привезли без всяких вещей, была при ней только женская сумочка с документами, билетом и остатками денег; сестра-хозяйка посоветовал а сходить на станцию, но и там вещей не оказалось — ни в камере хранения, ни в комнате дежурного. Нина даже разыскала ту железнодорожницу с флажком, которой передала ее в тот день фельдшерица, железнодорожница сказала, что остановила тогда случайную машину, усадила Нину в кабину, а вещи покидала в кузов, и что за рулем сидела женщина. Железнодорожница на чем свет ругала лихих людей, которые «чужое горе обернули себе в наживу», а Нина, возвращаясь в больницу ни с чем, думала: какое же горе? У меня сын, а это счастье… А чемоданы мои, может, до сих пор трясутся в кузове, а та женщина- шофер и не видела их…

Она сама удивилась, как мало огорчила ее пропажа вещей. Больше всего, конечно, она жалела чемодан с детским приданым — во что же теперь я его заверну? Но сестра-хозяйка отправилась к главврачу, вышла с бумагой, сказала Нине:

— Распишись.

Это был акт, в нем перечислялось все, что больница смогла выделить для ее ребенка. Фрося принесла кусок сурового полотна и «цыганскую» иглу, показала, как надо шить заплечный мешок с двумя лямками — весь вечер Нина шила его. И еще ей выдали сухой паек: немного хлеба, пару яиц и горстку довоенных пахучих леденцов — монпансье.

— С таким пайком далеко не уедешь, — вздохнула Фрося и от себя добавила бутылку киселя.

После завтрака Нина вернулась в палату, сложила в мешок выданные ей простынки и желтые от частых стирок пеленки, в последний раз оглядела свое временное пристанище. Ксениванны и Лели уже не было, их выписали, теперь здесь лежали другие женщины, и Нина сказала:

— Счастливо вам.

Они тоже все про Нину знали, одна из них, постарше, ответила:

— И тебе, милая, счастливо добраться. Возьми вот, не побрезгуй…

Подошла, дала Нине большую темную ватрушку, Нина взяла.

Потом она одевалась в приемном покое, ей вынесли туда сына, замотанного в два одеяла — байковое и суконное, — сестры и нянечки высыпали на крыльцо проводить ее.

Она пошла по расчищенной от снега дорожке — с мешком за плечами и сыном на руках, — часто оглядывалась на женщин в белых халатах, они махали ей руками, а она с трудом удерживалась, чтобы не разреветься от благодарности к этим людям. Ей мечталось когда-нибудь, возможно, после войны, когда у нее все будет хорошо, встретить этих женщин и отдать им последнее;.. Но она знала, что никогда их не встретит, а если б и встретила — после войны всем станет хорошо, и никому не нужна будет ее помощь…

Белое морозное солнце било в глаза, заливало чистый нетронутый снег, желтые колеи на немощеной дороге, деревья с пухлыми нарядными от снега ветками, двухэтажные домики с салатными и кремовыми фасадами в мокрых пятнах; пахло печным дымом, угольной пылью. У низенького деревянного забора закутанная в платок старуха высыпала из ржавого ведра жужелицу. Когда Нина проходила мимо, она разогнулась, заслонившись от солнца ладонью, посмотрела ей вслед… Наверно, тут все друг друга знают, подумала Нина и пожалела, что не познакомилась с этим то ли городом, то ли поселком, а. это ведь родина ее сына…

Возле станции стояла лошадь, впряженная в бочку на колесах, она потряхивала головой и печально смотрела из-под белых от инея ресниц; у ее ног скакали воробьи, рыжая собака растерянно бегала вдоль длинного приземистого здания, старик в железнодорожной шинели зачем-то бил в медный колокол, висевший на кронштейне, пятился задом одинокий паровоз, окутанный белым облаком пара, холодно блестели убегающие вдаль рельсы.

Распахнулись двери станции, облако тепла вывалилось оттуда, и в нем — крикливые усталые женщины, замученные дети, мужчины с чемоданами, кошелками, перетянутыми веревкой корзинами; ругань, плач, крики взорвали тишину, рыжая собака боком отскочила от толпы, лошадь испуганно переступила ногами, вспорхнули и улетели воробьи.

Нина испуганно подумала, что и ей опять придется нырнуть в эту крикливую суету, но она вспомнила, что ведь есть сын, и про Москву, куда они скоро вернутся, и сразу стало легче. Что бы ни случилось, куда бы ни забросила теперь судьба, она знала, что их двое и им есть куда вернуться. Если все время помнить об этом, то ничего не страшно, все можно перетерпеть. Она думала сейчас о Льве Михайловиче, о том старике с девочкой, о кричавшей старухе, обо всех, кого видела на городских вокзалах, — им-то некуда вернуться сейчас, но и они, узнав о Москве — что она в безопасности, — сумеют все перетерпеть, потому что и у них теперь есть надежда.

Она поправила на плечах лямки мешка, удобнее перехватила ребенка и, обогнув здание станции и толпу, ожидающую поезда, пошла к «барахолке».

Маленький толкучий рынок оказался, как и объясняла Фрося, сразу за станцией; по истоптанному черному снегу слонялись люди, желающие продать у кого что было: валенки, платки, стеганые телогрейки, зажигалки, старые фланелевые костюмы… На укрытых клеенками табуретках, выстроенных в один ряд, дымилась вареная картошка, горкой возвышалась в мисках квашеная капуста, пупырчатые соленые огурцы, россыпью лежали розовые головки лука… Здесь, в «съестном» ряду, где пахло укропом и смородинным листом, дешевле десяти рублей ничего не продавалось: горка картошки — десятка, стакан пшена- десятка, коробка спичек — десятка… На импровизированном прилавке — доска на двух больших камнях ~ укутанные в тяжелые шали старухи торговали подсолнечными и тыквенными семечками, Нина подошла, приценилась, но покупать ничего не стала, просто надо было привалить ненадолго свою ношу к прилавку, дать отдых онемевшим рукам.

29