На припечке стояла железная кружка, она, с трудом подняв чайник, налила в кружку кипятка, стала пить, обжигая губы. Во рту было шершаво и сухо, и она пила, пила, чувствуя, как в горячей влаге приятно отдыхает язык и все там становится круглым, мягким…
Она разглядывала комнату — кровать, стол, три табуретки и невысокий облупленный шкаф… Может быть, это была кухня, потому что в дверном проеме виднелась вторая комната, устланная дорожками, там стояла высокая двуспальная кровать, на окне висела тюлевая занавеска.
Нина смутно помнила, как привели ее сюда и высокая худая женщина сказала неприятным сдавленным голосом:
— Здесь ей будет теплее.
А дальше она уже ничего не помнила, опять плыла или ехала куда-то, за ней гнался кто-то невидимый, и весь ужас был в том, что его нельзя было увидеть, она только слышала шаги все ближе и ближе, закрывала голову ладонями и начинала кричать. Какие-то люди склонялись над нею, она едва различала темные лица и не могла бы сказать, мужские они или женские, И опять наваливались кошмары, она видела, как сквозь дома прорастали деревья без листьев и черные птицы усеивали их, а потом кто-то сказал отчетливо и громко:
— Засим…
Она старалась понять, кто сказал это слово и что оно означает, но не смогла.
Сидела сейчас на кровати, глотала кипяток пересохшим горлом, прислушивалась к тишине. Ее не пугало, что в комнатах никого нет — если топится плита, обязательно кто-то придет, — глазами поискала свою сумочку, не нашла. Ничего, посижу вот немного и поищу.
За дверью деревянно и тяжело простукали шаги, от сильного толчка отлетела дверь, низкорослый красноармеец внес большую охапку дров — такую большую, что за нею самого его не было видно. Он увидел Нину, сказал «виноват» и бросил дрова у плиты. Нина смотрела, на странные поленья, никогда таких не видела — перекрученные, волокнистые, будто не нарублены, а разорваны. Красноармеец — он был в меховой безрукавке поверх выгоревшей гимнастерки — широкими ладонями стряхивал с себя дровяной мусор.
— Алевтина Андреевна есть? — спросил он, стараясь не смотреть на Нину. Она не знала, кто такая Алевтина Андреевна, и не ответила, полезла под одеяло — замерзли ноги, — только сейчас заметила на себе чужую ночную сорочку из толстой розовой байки. Но она не смутилась, что раздета, потому что красноармейца воспринимала не как реального человека, мужчину, а как принадлежность этой комнаты, может быть даже, он был продолжением сна.
Она уже закрыла было глаза, но опять простукали деревянно и сбивчиво быстрые шаги, вошла высокая женщина в котиковой шубке и седой старичок в барашковой шапке. Они разделись, повесили у дверей одежду на самодельную вешалку из голых, прибитых гвоздями катушек, потом женщина сказала красноармейцу:
— Харитоша, пойди забей курицу. — У нее был странный сдавленный голос, как будто в горле застряло что-то жесткое и она никак не могла проглотить.
Старичок пригладил реденькие волосы, погрел у плиты руки, все время потирая их, они сухо шуршали и этот звук, как и голос женщины, мучил Нину.
Он подошел к кровати, все еще покручивая руки.
— Нуте-с, откроем рот и скажем «а-а!». — У него были добрые голубые глаза и смешные, мятые уши.
Он долго выслушивал Нину, прижимая к спине и груди холодную трубочку, выстукивал пальцами, наконец сказал:
— Гораздо, гораздо…
Ощупывал у нее под челюстями, мелко перебирая пальцами, ей было щекотно.
— Скажите, а ребенок тоже… он болеет?
Врач уставил на нее свой маленькие добрые глазки.
— Не понял. Какой ребенок?
— Мой ребенок. — Она положила на живот руку. — Он тоже болеет, как и я?
— В какой-то мере… Если вы, то и он.
Господи, что же это, почему?.. Еще и не родился, а уже болеет, это несправедливо и жестоко… Жаркие слезы подступили к сухим глазам, она отвернула лицо к стене.
— Этого нельзя! — Врач похлопал ее по руке. — Вы травмируете своего малыша… Все хорошо, вы выздоравливаете, повода волноваться нет.
Он что-то долго говорил той женщине, называл ее Алевтиной Андреевной, Нина не разбирала слов, вдруг захотелось спать, она закрыла глаза и услышала:
— Засим откланиваюсь.
Ей казалось, что спала она совсем недолго, но когда проснулась, был уже вечер, в другой комнате горел свет, у стола сидела Алевтина Андреевна, что-то вязала. Нина лежала в темноте, следила, как на стене играют блики пламени, дрожат и перемещаются, высвечивая две прикрепленные кнопками к стене, засиженные мухами открытки с видами Кавказа.
В плите горели дрова, там потрескивало, из поддувала на железный лист выскакивали раскаленные угольки, меркли, подергивались белым налетом и рассыпались в золу, а на плите стояла кастрюля, в ней булькало, вместе с паром взвивался густой дух куриного бульона.
Ей опять захотелось пить, но вставать было лень, тело наслаждалось покоем и неподвижностью, вот бы вечно так лежать, ни о чем не думая, — ни о войне, ни о поездах, забитых людьми, ни о беженцах, осаждающих вокзалы… Но не думать не получалось, уже стучали в голове беспокойные молоточки — тук- тук! — принуждая что-то делать, что-то решать. Вот и опять связалась разорванная было цепочка, думала она, опять меня подхватили чьи-то руки и повели, но что делать дальше, я не знаю.
Она тихонько спустила ноги, задела низенькую скамейку, скамейка упала, и Алевтина Андреевна крикнула своим сдавленным голосом:
— Кто там? Это ты, Харитоша?
Она вышла сюда, на кухню, с вязаньем в руках, увидела сидящую на кровати Нину.