Ей встретились двое военных со шпалами на петлицах, назвали улицу Жуковского и сказали, как туда добраться. Она уже выбилась из сил, болело горло и ноги в коленях, и вдруг она вспомнила, что все еще тянется воскресенье, наверно, там, кроме дежурных, никого нет, а идти потом еще куда-то — куда? — она уже не сможет.
Когда она, все еще сомневаясь, назвала в бюро пропусков фамилию «Рябинин», дежурный капитан — он был очень похож на ее попутчика, сперва она даже подумала, что это он, — указал на висевший на стене телефон и дал ей номер.
Если бы Рябинина не было, он бы сказал, он должен знать, подумала она.
Ей ответил густой и вроде бы сердитый голос, а когда она тихо назвала себя, он переспросил:
— Как; как?.. Нечаева?.. Ну, поднимайся давай, давно жду!
Она положила трубку, постояла, пока ей выписывали пропуск. Что означало это его «давно жду»? Конечно, тут какая-то ошибка, но выбора у нее не было, больше идти некуда.
Лифт вознес ее на третий этаж, она пошла по толстой ковровой дорожке, слыша, как чавкает в ботиках, и все время оглядывалась, не остаются ли грязные следы. Тут начались вдруг какие-то провалы в сознании, она совершенно не помнила, как разыскала кабинет и вошла в него, осознала себя уже сидящей в кресле без пальто, свитер сильно обтягивал живот, и она чуть согнулась, чтоб было меньше заметно, а напротив сидел пожилой генерал с такими же, как у отца, бархатными петлицами и скрещенными пушками поверх звезд.
— Телеграмму я получил неделю назад. — Он подал Нине синий бланк с наклеенными желтыми полосками: «Отправил Ташкент дочь прошу разыскать, помочь устроиться или выехать Саратов. Нечаев».
Сперва она ничего не поняла — кого разыскать, кому помочь, — а он сказал:
— Всю неделю тебя жду, где ты остановилась?
— Нигде. Я вчера приехала. Спала на вокзале, в буфете, там на площади много людей…
Рябинин вздохнул, поднялся, пошел к дверям. Открыл, что-то кому-то сказал. Со спины — в кителе и галифе — он был очень похож на отца, от этого ей все время хотелось плакать, и она старалась поменьше смотреть на него.
— Да-а, война наделала… — Он говорил, прохаживаясь по кабинету, ковер глушил его шаги. — В Ташкенте селить больше некуда, в каждой квартире — эвакуированная семья… Ко мне приехало родственников семь человек — все из Белоруссии… Но ведь всех город принять не может.
Он остановился, сверху посмотрел на нее.
— А ведь я знал тебя еще вот такой, — показал рукой невысоко от пола. — Твоя мать пекла жаворонков с изюмом…
— А мама умерла… — вздрагивающим голосом произнесла она.
— Знаю, слышал. Эх, жизнь…
Он расспрашивал об отце, она рассказывала, и он слушал, чуть открыв рот и прищурившись, — отец говорил, что все артиллеристы глуховаты, — опять становился похожим на него, и Нине опять мучительно хотелось плакать. Он странно смотрел на нее, и ей померещилась в этом взгляде подозрительность — он не верит мне, — и она — стала делать глупости: вытащила зачем-то паспорт и тот клочок газеты с Указом, протянула ему… Понимала, что это стыдно, что делать этого не надо, но держала перед ним, бормотала:
— Вот… Я Нечаева, вот…
Он, удивленный, отстранил ее руку.
— Батюшки, да у тебя жар, ты больная!
Рванул со стола телефонную трубку, стал кричать на кого-то, потом принялся двигать ящиками стола, подал ей две таблетки. И тут распахнулась дверь, красноармеец внес поднос с чаем и бутербродами. Вместе с ним вошел лейтенант.
— Майора Ванина мне живого или мертвого, лучше, конечно, живого, — сказал Рябинин лейтенанту, и тот, крутнувшись на каблуках, вышел. Нина смотрела на все это отстраненно и как бы издалека.
Потом они пили чай, в нем покачивались тонкие ломтики лимона, Рябинин рассказывал, как в девятнадцатом бежал с отцом от белых из плена — босиком, в одном белье по снегу… То ли от чая, то ли от таблеток, ей стало легче, в голове прояснилось, и она сказала:
— Я хочу в Саратов.
Бутерброды были пахучие и, наверно, вкусные, с копченой колбасой и сыром, некоторые — с розовой семгой, и Нина жалела, что не хочет сейчас и не может есть их, вот бы завернуть и взять с собой… Но куда — с собой?
— Хочу в Саратов, — повторила она.
Взвизгнул телефон, Рябинин поднял трубку, долго слушал, потом сказал;
— Так и сделаем.
Он спросил Нину, где ее вещи, — она только теперь вспомнила про них — и объяснил, что адъютант отвезет ее и устроит на полигоне, это за городом в сорока километрах, майор Ванин будет ждать, он начальник полигона и все устроит…
Зачем полигон?.. И какой-то Ванин… — подумала она. И заплакала.
— Мне надо в Саратов!
— И поедешь в свой Саратов, только не сейчас. Ты больна, тебе надо подлечиться и отдохнуть…
Она поднялась, все еще плача и вздрагивая, никак не могла успокоиться, и он обнял ее, прижал к своему плечу ее голову, от кителя пахло одеколоном, табаком и кожей, это тоже напомнило об отце, и она никак не могла остановить слезы.
Потом опять в сознании были пустоты, она не помнила, как оделась, во рту было горячо и сухо, а в машине, когда они ехали к вокзалу за вещами, увидела в руках у себя сверток с бутербродами, и не могла вспомнить, сама ли взяла, или он дал…
Позже она уснула, ее мучили кошмары, она падала в черную пропасть и знала, что это во сне, старалась поскорее проснуться, чтобы не долететь туда, к невидимому страшному дну, и не разбиться.
Она с детства страдала ангинами, они мучили кошмарами и бредом, высокой температурой, зато не были затяжными. И сейчас уже на третий день она поднялась, огляделась в незнакомой сухой комнате, держась за списку железной кровати, прошла к плите, на которой стоял эмалированный чайник с помятым носиком. От плиты шло тепло, уютно сопел чайник, и Нине стало легко, только от слабости кружилась голова и дрожали жиденькие ноги.