На Октябрьской улице она вышла и побежала, громко постукивая каблучками, ей хотелось, чтобы с ней случилось что-нибудь такое, что отодвинуло бы воспоминания о той комнате, но ничего более ужасного, чем та комната, сейчас не существовало для нее. Пусть бы даже на мосту ее остановили грабители, да и какие это грабители, главные-то грабители — там, за столом…
На мосту никого не было, ветер гнал по нему бумажки, пахло печным дымом. Она быстро спустилась по лестнице. По оврагу плавал туман, и у нее сразу отсырёли под беретом волосы и стали влажными руки. Опять идет зима, подумала она. Если будет такой же, как прошлая, то лучше уж не жить…
Она вошла в дом, и ее обдало запахом, теплой сырости, на столе горела лампа — редкая роскошь, маленький язычок копоти лизал стекло; на плите сопел чайник. Евгения Ивановна, пригнувшись к кружочку света, вязала, серым котенком «играл» на ее коленях мягкий клубок… Таким уютным и родным показалось все это Нине, что в ней сразу все ослабло, помягчело.
Ночью ее мучили кошмары — то она падала с большой высоты, то бежала по длинной анфиладе комнат и. кто-то гнался за ней, она не знала кто, и в этом был весь ужас… А под утро приснилось, что вязнет в отвратительной, заваленной ржавым железом жиже, никак не может выбраться, а на берегу стоит Павла, хохочет, указывает на нее пальцем и кричит: «Золотая Нино!.. Золотая Нино!..»
Захныкал Витюшка, и она проснулась. Господи, сколько же будет меня мучить все это? Лицо ее заливал пот, она чувствовала, как скапливается он в глазницах и как от него щиплет глаза.
Было тихо, что-то шуршало за стеной, четко отстукивал маятник ходиков, где-то далеко надрывно выла собака.
Еще в сентябре Никитка прислал фотографию, Нина сперва и не узнала брата — на нее прищурен- но смотрел широкоплечий парень в гимнастерке и пилотке со звездочкой; выгнутая бровь, и прищур, и плотно сжатые губы придавали лицу незнакомое, «взрослое» выражение, и только в чуть оттопыренных ушах осталось что-то прежнее, мальчишеское.
В последний раз Нина видела его летом сорокового, когда приезжала в Орел на каникулы, и сейчас удивилась, как эти два года изменили брата. И дело было даже не в том, что Никита вырос, возмужал — он всегда был рослым и широким в кости, весь в отца, — но в лице его теперь угадывался какой-то взрослый опыт, хотя какой же опыт может быть у пятнадцатилетнего мальчика?
Нина всматривалась в это новое лицо со знакомыми чертами — широкий в конопушках нос, крутой «фамильный» лоб, глубоко сидящие глаза, — и ей казалось, что это вовсе не Никитка, а молодой отец, таким он запечатлен на снимке двадцатых годов: в длинной шинели с петлицами по борту, в фуражке с лихо выбившимся русым чубом, и в руке — шашка, обнаженная для мальчишеского форса. Нина хорошо помнила эту фотографию из семейного альбома и как мать, смеясь, рассказывала, что в отце ее пленили тогда чуб и эта шашка.
Никитка, как водится, передавал боевой привет, сообщал, что жив и здоров, помогает бить фрицев, что научился стрелять из ППШ, а скоро у него будет и личное оружие — сержант Малыгин обещал подарить трофейный браунинг.
Нина не знала, что такое ППШ, и была уверена, что насчет «бить фрицев» и браунинга Никитка привирает — кто же даст мальчишке настоящее оружие и пошлет бить фрицев? «Между прочим, — писал Никита, — я нахожусь не так уж далеко от тебя…», а дальше две строки были густо замазаны черной мастикой, и как ни старалась Нина, ничего прочесть не могла.
Евгения Ивановна пустила догадку: уж не под Сталинградом ли он? Но для Нины главными Словами в письме были «жив и здоров».
В конце он писал, что соскучился, спрашивал про отца, просил прислать ему одно из последних отцовских писем, но писем от отца не было уже три месяца, мачеха тоже о нем ничего не знала и собиралась послать официальный запрос.
И вдруг в ноябре Нина получила от отца телеграмму и деньги. В телеграмме он сообщал свой новый адрес и обещал «подробности письмом». Судя по тому, что номер «полевой почтовой станции» был изменен, она догадалась, что отец получил новое назначение, и все ее прежние письма к отцу не дошли, и о Никитке он до сих пор ничего не знает. Она хотела ему тут же написать по новому адресу, но Евгения Ивановна отсоветовала, сказала, что лучше дождаться письма.
— Вишь, как война тасует людей, за ней не угонишься. Отпиши-ка лучше опять моим…
— Да ведь писали, и не раз…
Нина в самом деле уже несколько раз писала в те части, где воевали муж и сын Евгении Ивановны. Та доставала старые, стершиеся на сгибах письма-треугольники, и Нина выводила: «Начальнику вч…» — и проставляла номера. И хотя письма-запросы адресовались начальникам частей, Евгения Ивановна всегда говорила «Отпиши моим». Ответов на запросы не было, и Нина думала, что, может, и частей таких уже нет, за это время их могли уже расформировать, но все равно бралась за письмо, Евгения Ивановна несла треугольники, и Нина писала: «Начальнику вч,» Как-то по совету Василия Васильевича из КЭЧ Нина понесла два треугольника в горвоенкомат. Там записали фамилии и номера частей, обещали отыскать и сообщить. Но и оттуда сообщения не поступило.
— Отпиши моим, у тебя грамотнее выходит… — Евгения Ивановна принесла ученическую тетрадь с пожелтевшей старой бумагой, чернильницу-непроливайку с черными чернилами, которые сама делала из сажи, ручку с неудобным пером «рондо» — другого не было, — и Нина села за письмо. Сама-то она никаких надежд на эти письма не возлагала, но видела, как бережно берет Евгения Ивановна в руки конверт, чтобы бросить в почтовый ящик самой, как поглаживает его, и лицо ее при этом светлеет, и опять воскресает в ней надежда…