На картине улыбалась счастливая мать, у нее пышные груди, ей есть чем накормить своего младенца. Нина ощупала свои — маленькие с сосками-пуговками, Нет, она не жалела сейчас этого нарисованного упитанного младенца с толстыми выпирающими щечками, ведь его распнут, когда он вырастет. А на ее коленях сидел живой младенец, которого война распинает уже сейчас и каждый день… На которого сыплет с неба бомбы… А за что? Что и кому плохого он сделал? Он успел только родиться.
Она опять подумала о завтрашнем дне, мысленно перебирала, что бы продать, но у нее ничего уже не было.
Вошла Евгения Ивановна в ватнике и платке, грея под мышками красные руки — наверно, вешала во дворе белье.
— Никак опять плачешь?.. Слезы у тебя какие близкие!
— Просто вспомнила папу, как в Ленинграде были, такие вот картины смотрели…
— Что картинки? Они и есть картинки. — Она размотала платок, стянула с ног валенки, осмотрела их. — Вот картинка, пятки вовсе прохудились, подшить надо. В дежурке моей стало холодно, как на улице, только что ветру нет.
Она посидела расслабленно, откинувшись к стене, ждала, пока уйдет усталость. Нина смотрела на нее, рано постаревшую, с темным, строгим лицом и думала, что, быть может, у этой женщины вся жизнь была трудной, надсадной, и где брала она силы, чтобы не надорваться?
— Счас пшено варить поставлю, поедим с тобой, — сказала Евгения Ивановна, быстро подхватилась, худенькая, юркая, забегала по комнате.
Она заметила, что я съела весь свой хлеб, подумала Нина.
— Вы говорили, пшено — на завтра.
— А-а, — Евгения Ивановна махнула рукой, еще и пошутила: — Не ровен час — разбомбят, пропадет пшено, лучше уж съесть. Завтра, как говорится, бог даст, день, даст и пищу, принесу с завода супу, хоть и суп-рататуй, а все хлебово.
Она все говорила и говорила, сыпала присказки, а сама моталась по комнате, гремела ведром, мыла в котелке пшено, разжигала плиту, и все бегом, медленно делать дела она не умела. Нина пристроила Витюшку на кровать, обложила подушками и тоже принялась суетиться, подметала, чистила чайник, перебрала на полках с посудой — лишь бы не сидеть. Потом, когда делать стало нечего, постояла возле плиты, сказала:
— Тетя Женя, я не могу больше вас объедать. Я чувствую себя так, словно все время в тягость вам.
— Евгения Ивановна дула в топку, поджигала в поддувале бумагу, дым почему-то шел в комнату, дрова не загорались.
— У, ветер проклятый задувает, — ворчала она, — не дает загореться, а керосин жалко, совсем его чуть осталось.
— У меня ничего нет и денег нет, — опять завела Нина, — и неизвестно, когда мне их пришлют…
— Принеси-ка еще щепок, — перебила Евгения Ивановна.
Нина вышла в сени, набрала из старой рассохшейся бочки щепы, внесла в комнату. Они оттаивали в тепле, и в доме запахло свежей стружкой и летом.
Дрова взялись наконец, в плите загудело, Евгения Ивановна чуть прикрыла вьюшку, чтоб уменьшить огонь.
— Я больше не буду у вас есть.
Евгения Ивановна выпрямилась, посмотрела на Нину усталыми глазами.
— Выходит, уморишь себя голодом? Говори да оглядывайся. Полезет мне кусок в горло, если ты не станешь есть?
Нина промолчала. Она и сама не знала, как бы это выглядело практически, если бы она вдруг ничего, кроме хлеба, не стала есть. Но мысль, что вот опять ей приходится жить подачками, опять ее кто- то кормит, была ей сейчас невыносима — ведь Евгения Ивановна делилась с ней не лишним, как Ванины в Ташкенте, а последним.
Потом они сели за стол, и Нина, обжигаясь, ела кашу, Евгения Ивановна сварила Витюшке жиденькую мучную болтушку на молоке, кормила его с ложечки, приговаривала:
— Ешь-ешь… Вот выучишься на инженера, на алименты подам. Скажу, мол, в войну, граждане судьи, затирухой его кормила, а теперь пускай меня, старуху» кормит кренделями…
Вечер лепился к окнам, электричества вторую неделю не было, но и фитилька они не зажигали, экономили масло. Весело горел в печи огонь, отсвет его падал на стену, Нина видела в открытую дверцу, как пламя обнимало поленья, они потрескивали, рассыпая искры, яркие угольки выскакивали из поддувала и гасли шипя, и Витюшка разевал ротик, а сам косил глазенками на огонь, в его зрачках прыгали капельки света.
— Дождаться бы внуков от Кольки, — вздохнула Евгения Ивановна. — Вот кончится война, сразу оженю его.
Нина думала: и все люди, наверно, свои мечты о будущем начинают со слов «Вот кончится война…». Знать бы, когда она кончится.
Она еще с вечера почистила пальто, распушила щеткой мех на воротнике и шапочке, утром сложила все в подаренный Адой клетчатый плед, завязала углы, получился тугой аккуратный узел. Надела старый стеганый ватник, в котором Евгения Ивановна ходила в сарай за дровами, и пошла к соседке.
Ипполитовна мыла стол, скоблила ножом желтые доски столешницы, обдавала их кипятком из черного крутобокого чугуна. Нина поздоровалась, посидела немного на табуретке, смотрела, как трясутся пухлые у локтей руки, словно они изжидкого теста.
— Ипполитовна, не посидите часик с Витюшкой? — наконец решилась она;- Надо отлучиться ненадолго, а тетя Женя на работе.
— Почему не посидеть, посидю… Домою вот и приду.
Нина вернулась, поменяла сыну пеленки, ополоснула в тазике, развесила над плитой. Подбросила дров, и тут как раз вошла Ипполитовна. Покосилась на узел.
— Никак в баню собралась?
Нина не ответила. Сказала про Витюшку, что кормленый, повязала старый, весь вытертый хозяйский платок, подхватила узел, уже на ходу бросила: