— Ты чего тут?
Нина разлепила веки, перед ней стояла женщина в платке и ватнике, держала ведра с водой.
— Ты чего это тут, на морозе? И дитенка и грудь у застудишь.
— Я сейчас… Немножко осталось… — Нина боялась, что ее прогонят и она не успеет докормит сына.
— Айда в дом, у меня топлено! — Женщина с ведрами вошла в калитку, обернулась к Нине. — Давай, а то у меня руки к дужкам примерзают.
В сенях женщина поставила ведра на скамейку, прикрыла фанерными кружками, открыла дверь:
— Скорей, не то выстудишь!
Нина вошла, силясь стряхнуть с себя все еще одолевающую сонную одурь. В локтях она ощущала слабость, боялась, что уронит ребенка, огляделась, поискала, куда б его положить.
— Сюда клади! — Женщина показала на кровать. — Да разверни, а то упреет.
Жарко, до красного раскала, горела плита, на ней посапывал алюминиевый чайник, тонкая перегородка без двери отделяла другую комнату, вместо двери висела пестрая ситцевая занавеска.
Женщина разделась, распустила платок, отряхнула с ног валенки, осталась в стеганой жилетке и белых шерстяных носках. Нина увидела, что она совсем еще нестарая.
— Ты как сюда забрела? Вижу, что нездешняя… Ай в гости к кому шла?
— Нет. Жилье искала.
— Нашла?
— Нет. Никто не пускает.
Женщина остро посмотрела на нее и опять задвигалась, засуетилась, добавила в печь пару поленьев — они были свалены тут «же, на притопочном листе, поставила на плиту кастрюлю; Поглядела на ноги Нины.
— Больно уж лапти твои не по погоде.
Нина поджала ноги, чтоб их не было видно. Она смотрела на сына, на его тельце, стянутом пеленками, отпечатались рубцы, и сейчас он лежал, освобожден1 ный от пут, двигал ручонками и таращил глаза.
— Тебя звать-то как?
— Нина.
— А меня Евгения Ивановна, можешь теткой Женей— Она подошла к кровати. — Да он у тебя совсем еще махонький! Ишь разомлел…
Витюшка в тепле' разрумянился и выглядел в голубом чепчике и белой распашонке, сшитой Адой из наволочки, чистеньким, хорошеньким. А они его не полюбили, подумала Нина. Ну и пусть… Очень хотелось упасть прямо вот тут, на эту кровать, и уснуть. Но это была чужая кровать и чужой дом, а ей надо идти, искать квартиру. Вот отдохну немного и пойду…
— Ты скидай пальто и свои модные лапти, счас каши поедим, у меня и масло есть конопляное.
Евгения Ивановна двигалась от плиты к столу и все что-то говорила, до Нины доходили отдельные слова — «обещалась», «грибной», «волглый»… Что такое «волглый»? — подумала Нина.
— Ты откуда же будешь?
— Из Москвы.
Евгения Ивановна подошла, заглянула ей в лицо:
— Из самой-самой Москвы? — Она села у стола на скрипучий фанерный стул, сложила на столе темные, все в трещинах руки и заговорила про «вакуиро- ванных» — страсть, сколько их понаехало в Саратов, у них, на бывшем «шарикоподшипнике», даже в красном уголке живут…'.
— Шарикоподшипник — это что, завод?
— Ну да, только нынче, сама понимаешь, он уже не подшипниковый…
И 'снова она заговорила про эвакуированных, и у них в Глебучевом Овраге они есть, хотя тут больше домов аварийных, но куда ж денешься? Вот и этот ее домик от свекрови остался, он насыпной, сейчас таких и не строят, до войны их уже расселять собирались, а овраг засыпать, ну а теперь не до того…
Она рассказывала и все выхватывала из темных стриженых волос круглую гребенку, часто-часто скребла голову и возвращала на место — видно, это у нее была привычка.
— Как это — насыпной? — спросила Нина.
— Меж досок шлаку насыпали для тепла, вот и насыпной..
Звякнуло в сенях, потом открылась дверь, через порог перевалилась низенькая, толсто укутанная старуха.
— А, Политивна, заходи, — сказала Евгения Иванова. — А у меня, вишь, гости…
— Гость в дом, бог в дом, — тонким голосом отозвалась старушка и принялась разматывать с себя платки. — А я тебе узюму к чаю принесла, давеча в церкви добрые люди за-ради рождества подали…
Евгения Ивановна подхватилась, подбежала к плите, стала раскладывать по мискам кашу.
— Нам, Политивна, что рождество, что пасха — один черт, жрать нечего.
Болтай! Рядом со святым праздником черта поминаешь.
Нина есть не хотела, каша странно пахла, она сидела за столом, проваливаясь в короткую дрему, но сразу просыпалась, вспоминала: надо идти. Все казалось ей странным, нереальным, время кусками проваливалось куда-то, только что сидела тут и смеялась румяная старушка, со странным то ли именем, то ли отчеством, а сейчас ее уже нет, и со стола убрано, а сама она сидит разутая, в теплых полосатых носках, пьет чай, заедает изюмом… Окно занавешено одеялом, а под потолком часто гаснет и желто вспыхивает голая без абажура лампочка… Комната сократилась, вроде съежилась, в углах скопились тени…
— Электричество, — выговорила Нина, с трудом ворочая толстый неповоротливым языком.
— Горе это, а не электричество, — вздохнула Евгения Ивановна, вытирая клеенку. — По неделям не бывает, а лампа керосин жрет — не напасешься, все больше с фитильком сижу….
— Пойду, пора. — Нина двинула стулом, пытаясь встать. У нее закружилась голова.
— Куда пойдешь? Темно уже и дитенка не донесешь, видать, захворала ты, девка. Иди-ка спать, утро вечера мудренее…
— А кормить, — опять трудно выговорила Нина.
— Ты ж его только что, перед чаем, кормила… Я уж упеленала его, он спит себе.
Евгения Ивановна повела ее за занавеску, там оказалась совсем маленькая комнатка. Когда же я его кормила? — пыталась вспомнить Нина и не могла.