Только бы не заплакать, сейчас никак нельзя плакать, перед ними — нельзя. Она старалась думать о чем-нибудь хорошем — завтра же сходит на главпочтамт, может, уже есть от отца письмо или деньги… Возьмет у Веры адрес Виктора, даст телеграмму, чтоб писал до востребования… Но о Викторе сейчас почему- то думалось холодно, даже враждебно, словно и он нес ответственность за то, что его родные выгоняют ее с сыном из своего дома…
— О, да ты совсем спишь! — Михаил Михайлович вырвал из тетради листок, положил на стол, — Вот тут адреса и трамваи, обязаны помочь.
Михаил Михайлович сказал дочери, что свою кровать уступает Нине, а сам — что поделаешь, — перемучится на сундучке. Это его «перемучусь» опять ужалило Нину чувством невольной вины, но она и тут промолчала. Да и что могла бы она сказать? Дело с ней они уже считали решенным и успокоились, напряжение ушло с их лиц, черты расслабились, в глазах опять проступила печаль. Михаил Михайлович подошел к комоду, там в рамке стоял портрет жены, она была в шляпке и меховой горжетке. Улыбалась, на щеках играли ямочки, и он долго стоял, смотрел, смотрел, надсадно вздыхая, а Вера стелила ему на сундуке, звонко взбивая подушки.
— Где мне помыться? — спросила Нина.
Вера объяснила, что ванна есть, но она общая, внутри квартиры, и там холодно, не топлено, титан не работает, они ходят в баню, а умыться можно на кухне.
На кухне Ада мыла посуду. Когда Нина вошла, спросила ее сухо:
— Есть будешь? Тут остался борщ.
Нине есть не хотелось, она стояла, ждала, пока освободится раковина.
— Жаль, помыться нельзя, я грязная.
— Почему нельзя? Сейчас поставлю воду..
Ада налила в ведро воды, поставила на керосинку и опять принялась за Сосуду.
— А они не рассердятся?
— Кто?
— Ну, они… Колесовы.
— Еще чего! — Ада отшвырнула полотенце. — Хватит того, что выгоняют родного внука, сволочи! А теперь, выходит, мы виноваты, и в душе ты, наверно, проклинаешь нас.
— Что вы, Ада!
— Не выкай! Говори мне «ты»! — Она улыбнулась, лицо ее сделалось еще более асимметричным, рубец на левой щеке стягивал кожу. Ада объяснила, что рубец — от ожога, пять лет назад разорвался примус, который она накачивала.
Она усадила Нину и села сама, достала из шкафчика мешочек с тыквенными семечками, и, пока грелась вода, они сидели, грызли семечки, опять вспоминали Москву. Нина рассказывала, как три раза пыталась прыгать с парашютной вышки, но так и не прыгнула.
— Я ужасная трусиха, — улыбнулась она.
— Оно и видно, — проворчала Ада. — Другая бы сказала: не уйду — и все! Теперь чужим помогают, а тут родня все-таки…
Нина покачала головой.
— Нет, я так не могу.
Ада встала, попробовала в ведре воду, снова села, принялась за семечки.
— Елена Петровна добрая была, она бы не допустила… А, ладно, кончится война, вернемся в Москву, а они пусть себе… — Она помолчала, взглянула раз-другой на Нину. — Они ведь почему? Вера в девках засиделась, замуж собирается, он эвакуированный на их заводе, к себе жить зовут… Ну и что? Могли бы шкафами перегородить комнату, ведь двадцать четыре метра, хоть на велосипеде катись!
— Нет, я так не могу, — повторила Нина.
Потом Ада вышла в коридор, внесла оцинкованное корыто — холодное, замерзшее так, что пальцы прилипали к краям, — достала Таз, мыло. Вызвалась помочь, но Нина отказалась, она стеснялась казенной больничной рубашки в черных печатях.
Когда Ада вышла, Нина накинула дверной крючок, стала раздеваться. С теплотой и благодарностью думала она об этой женщине, которую война тоже заставила скитаться по чужим углам; доброта Ады и то, что она из Москвы, сразу сблизило их, Нине казалось, что она давно уже знает ее…
Она помылась, подтерла пол и пошла в комнату… Здесь уже все спали, свет не горел, и она, вытянув руки, осторожно ступая, добралась до стола, задела стул и замерла, прислушиваясь. Но все было тихо, никто не проснулся, и она прошла к кровати, легла рядом с сыном.
Окна были задернуты светозащитными шторами из плотной черной материи, и в комнату не проникало ни лучика света. Она лежала в кромешной тьме, думала о завтрашнем дне и чувствовала, как постепенно ею овладевает отчаянье. Куда деться? Кому я нужна тут, в чужом городе, где таких, как я, многие тысячи, а может, и миллион? Как жить — без вещей, без карточек, без продуктов?.. И всех денег — двести рублей, на буханку хлеба… Зачем только уехала из Ташкента? Если б заранее знать…
Она вспомнила, как там, в Аксайской больнице, наивно думала: вот получили они телеграмму, пришли встречать, узнали, что меня сняли с поезда, и приедут за мной и ребенком в Аксай… Если б знать… Если б знать…
Она давила всхлипы, утопая лицом в подушке, ей казалось, что в этом кромешно-черном, как могила, мире она совсем одна со своим маленьким сыном, мир забыл о них… Боясь разрыдаться, передохнула, повернулась на бок. И увидела желтую полосу света под дверью — значит, Ада еще не легла. Почему-то от этой мысли стало легче, она обняла рукой тельце сына — от него шло легкое живое тепло — и, постепенно успокаиваясь, уснул.
Она старалась возвращаться как можно позже, чтобы сразу же спать, приходила усталая и замерзшая, Ада встречала ее, отпаивала на кухне горячим чаем, разматывала ребенка, уносила в комнату. Потом наливала суп, пододвигала пшенную кашу, приговаривала:
— Ешь-ешь, это не ихнее, это наше.
А потом на кухню выходила Вера, колдовала над своими кастрюлями, как бы между прочим спрашивала:
— Ну, как успехи?