Вот и сейчас Нина пыталась переломить себя, заставить проникнуться благодарностью, но ничего не получалось. Ей казалось, что Алевтина Андреевна догадывается о ее чувствах: когда они случайно встречались взглядами, словно обжигались друг о друга, сразу отводили глаза.
Оказалось, что в «свой» домик перейти пока нельзя, там надо было перекладывать печь, она внутри завалилась, и Нина осталась у Ваниных.
Днем ее развлекали дела, она убирала, стирала, научилась топить плиту, хотя далось ей это нелегко, раньше никогда топить не приходилось, и первый раз намучилась с этим: дрова были странные, перекрученные и кривые — теперь она знала, что это саксаул, — не лезли в топку и не рубились, а когда она все же втиснула их, не хотели загораться. Но потом она осилила эту науку, стала каждый день сама топить плиту, Харитон приносил дрова, она кипятила чайник, ставила кастрюлю с водой, мыла голову и сама мылась; на полигоне была баня, три дня в неделю были женскими, но теперь мыться в бане она стеснялась.
Алевтина Андреевна через день отлучалась в город, навещала городскую квартиру, и Нина любила эти дни, когда оставалась одна. В обед приходил Ванин, Харитон приносил судки, от них вкусно пахло, бока их были в жирных томатных потеках, они садились вдвоем за стол, Ванин — с газетами. Нина разливала борщ, Ванин читал ей военные сводки, они говорили о войне. Нина рассказывала про Москву, про беженцев и объявления на стенах вокзалов… Ванин говорил, что войне долго не бывать, что вот-вот остановят немцев и погонят назад, сказал же Сталин: «Пройдет полгодика, а может, годик…», а после войны непременно организуют специальную газету или службу розыска, чтобы все, кто растерял друг друга, могли найтись… Нине было утешительно все это слушать, она думала: Ванин военный, ему известно то, что неизвестно ей, она заранее радовалась, что разлученные войной соединятся, а сама она вернется в Москву и заживет прежней жизнью, и ждать этого не так уж долго. А пока надо терпеть.
После обеда Ванин укладывался ненадолго на кровать, шуршал газетами и покашливал — совсем как отец, — она вспоминала такой же домик на артполигоне под Саратовом, такую же казенную разбитую мебель с жестяными инвентарными номерами и как мама вечерами брала гитару и пела: «Вот вспыхнуло утро, румянятся воды-ы…»
К вечеру возвращалась Алевтина Андреевна, привозила новости, и все они были невеселыми, иногда — страшными: в городе орудует банда, ограбили женщину, а возле рынка нашли убитого милиционера…
Как он может с ней жить? — думала Нина и опять вспомнила мать с ее праздничным голосом, ее белые блузки, узкие ладони и длинные пальцы, перебиравшие гитарные струны…
Нина набрасывала пальто, выходила на желтое некрашеное крылечко. Снега давно не было, даже не верилось, что когда-то он сыпался с замутненного неба крупными липкими хлопьями, а сейчас небо было чистым, ярким, подсвеченным золотым закатом, в нем плыла одинокая птица, издалека доносилась музыка — наверно, играло радио, — и все это: небо, птица, музыка — заполняло Нину беспричинной торжественной радостью, и ей хотелось бесконечно долго стоять здесь, вдыхать колкий воздух с чуть уловимым запахом печного дыма…
Нина вспомнила то лето — ей было десять лет, она с отцом, Линой и пятилетним Никитой жили на полигоне, а мама уехала в деревню отца. Из той поездки она не вернется, но тогда никто этого еще не знал. Отец готовился л маневрам и дома почти не бывал. Перед маневрами сказал ей: «Помогай тут Лине управляться с Никитой, а если маневры пройдут успешно, я подарю тебе часы». Ручные часики в тот год были главной мечтой Нины, но отец говорил: «Рано!» И вдруг — пообещал! Целую неделю потом его не было, не приезжал даже ночью, и Нина знала, что он в поле, на маневрах, изо всех сил старалась помогать Лине, воспитывала Никиту, а это было нелегко. Никита был строптив и упрям, и всякий раз, ложась спать, Нина думала: хоть бы маневры прошли успешно! И вот настал день, когда к их домику, к Самому крыльцу, подкатило несколько машин, из них высыпали военные — в пыли, в выгоревших гимнастерках с пятнами пота на спине и под мышками, среди них Нина не сразу распознала отца — до того все казались одинаковыми. Отец сказал ей глухим севшим голосом, чтоб поторопила Лину с обедом да чтоб побольше на стол арбузов!
Потом она сливала им ковшиком из ведра на крутые заросшие затылки, на шеи с резкой полосой загара, на сметанно белые плечи и спины, ей было смешно, как одинаково вздрагивали они от холодной колодезной воды, как фыркали совсем по-лошадиному, она смеялась, и ей не терпелось спросить, как прошли маневры, но она понимала, что сейчас — не время, все они устали и голодны.
Она помогала Лине доставать из погреба арбузы — огромные, холодные, каждый — в обхват; голые по пояс мужчины встали цепочкой, принимали арбузы, перекидывали из рук в руки до самого крыльца, там забирал их отец, уносил в комнату.
Есть в такую жару они не захотели, а сперва принялись за арбузы, отец каждому дал по ножу, и каждый брал себе арбуз, холодный, в седых капельках росы, с треском взрезал макушку, потом рассекал на доли. Ели жадно, со всхлипами, до ломоты в зубах, с рук и подбородков текло, арбузный медовый запах разлился по комнате, поздние пчелы кружили над столом, Нина смотрела на них, и ей было весело, она чувствовала, как рвется из нее нетерпеливое счастье. Это было ее последнее счастливое лето, но она еще не знала этого, беспричинная радость охватила ее, она забыла и про маневры, и про часы, ей весело было смотреть на отца, как он лукаво подмигивал ей и влажная полоса блестела на его лице от уха до уха.