Было холодно, изо рта вырывался парок, завиваясь в кудрявое облачко, оно тут же сливалось с другими облачками, от этого казалось, что над очередью нависла бахрома тумана. Сюда к ней доносился запах кислых щей, она давно не ела горячего, и от этого запаха, от исступленного желания вот сейчас же съесть миску щей сводило скулы и кололо в висках. Опять оглянулась на поезд, он мертво стоял на первом пути без паровоза, и Нина подумала, что, может быть, все-таки успеет, только бы не кончились эти обеды. И за ней уже протянулся длинный хвост, это успокаивало: значит, обеды еще не кончаются — не будут же люди стоять зря?
В конце увидела Халиму с детьми и отвернулась. Что-то тягостно заныло в ней, она знала, что должна, обязана поменяться с ней очередью, ведь там дети… Но она знала также, что ни за что не сделает этого, не сможет. Если она встанет в самый хвост, ей не хватит обеда или тронется поезд… А если не съест этих щей, упадет тут же, на месте.
Медленно, шаг за шагом продвигалась к раздаче, уже было совсем близко, она видела, как старик взял, обжигая руки, алюминиевую миску, над которой плывет пар, отошел с нею на край прилавка и стал есть. И Нина уже не оборачивалась к поезду, забыла и про поезд, и про Халиму с детьми, у нее тряслись руки, она никак не могла достать из сумочки деньги. Наконец-то в руках ее тяжелая горячая миска, она окунула лицо в густой пахучий пар — у нее даже дыхание перехватило.
Хлеба не было, его с обедом не давали, и она жадно, задыхаясь, черпала гнутой ложкой самую гущину — кислую капусту, в которую были добавлены мелко нарезанные зеленые помидоры, — и не имела терпения жевать, проглатывала как есть, замечая, как быстро тает содержимое миски. Потом в эту же миску шлепнули ложку соевой каши и два кусочка мяса — такая роскошь! — она теперь ела неторопливо и все боялась оглянуться.
Встав боком, увидела, что подают паровоз, но не уходила, ей надо было убедиться, что дети Халима успеют доесть. Ей стало легче, как будто сняли с головы тугой железный обруч, но теперь мучила совесть, как всегда, когда она совершала заведомо ложный шаг. Вспомнились недавние слова Льва Михайловича — «есть предел, ниже которого падать нельзя», — но как удержаться на этом пределе?..
Но вот Халима уже стала кормить мальчика, и Нина пошла к вагону. Теперь главное — чтоб не тронулся поезд: паровоз уже подцепили, он разводил пары, выпуская из-под колес седые струи.
Наконец Халима с детьми побежала к поезду, и Нина, окончательно успокоившись, поднялась в вагон. Здесь было темно, по-прежнему бессильно горели синие лампочки, менять их, как видно, не собирались, других не было.
В купе был один капитан, он сидел за столиком и пил пиво, на столе стояли еще две пивные бутылки. Когда вошла Нина, он встал, освободил место у столика.
— Пожалуйста, сидите, — сказала она. Но он, забрав стакан и вторую бутылку, пересел к дверям.
Многодетное семейство перешло в соседнее опустевшее купе, сразу стало просторнее. И вообще чем ближе подъезжали к Ташкенту, тем свободнее становилось в вагоне, пассажиры высаживались в пути, рассеивались по стране.
Вбежал мальчик, забился в уголок, принялся чесать свои болячки, появилась мать, отшлепала его по рукам. Посмотрела на Нину:
— Успели там поесть?
— Успела, — сказала Нина и покраснела.
Халима покачала головой:
— Дорого, двенадцать рублей один обед…
Нина полезла в сумочку, пересчитала деньги. Ничего, должно хватить. Сейчас она тратила мало, но не потому, что экономила, просто негде было тратить.
Поезд тронулся, мимо окна побежали огни, и опять стало казаться, что там, за окном, совсем другая жизнь…
В купе заглянул старичок-проводник с большим медным чайником:
— Кипяточку не желаете?
— Да не с чем пить, — сказала Халима.
— Почему же не с чем! — Нина засуетилась, вытащила холщовый мешочек с сахарным песком и зачерствевший батон. — Пожалуйста… Пожалуйста…
Нарезала батон ломтиками, посыпала песком, дала детям. Растянула горловину мешка, подвинула Халиме:
— Пожалуйста…
Халима положила две ложечки в чашку с кипятком — для Айдара, — стянула горловину мешочка, отодвинула:
— Уберите, вам негде достать. Вы не для себя сейчас едите, вы дитя кормите.
Нине было отрадно слышать эти слова. Выходит, я не так уж и виновата. Выходит, это не я, а он просил есть…
Она прильнула к окну, и все смотрела на далекие густые огни. Как их много, и возле каждого — жизнь, — каждый кому-то родной, кого-то ждет… Только моего огонька нет нигде. На всей земле нет. Опять тоска ужалила сердце, расплылись огни, стали большими, матовыми… Теплые капли упали на руку, Нина вытерла их, прижала к лицу свою шапочку, от которой уже ничем не пахло…
На ночь она все равно опускала штору — для тепла, — но тепла не было, вяло сочилась понизу чуть прогретая струйка воздуха и сразу остывала. Нина теперь спала в пальто, но все равно мерзла, ворочалась на своей полке, укрывала ноги полой пальто, но, стоило ей задремать, они тут же высовывались и стыли. Она насунула на ступни меховую шапочку-кубанку, но до боли мерзли колени, она растирала их перчатками и опять укрывала полой пальто.
Утром молчаливый капитан поднял до половины штору, выглянул в окно, потом хмуро посмотрел на Нину и вышел. Вернулся со старым жиденьким одеялом, кинул на ноги Нине и сразу ушел — она и «спасибо» сказать не успела.
Напротив сидела пожилая пара, он был в пенсне, читал книгу, а она, опершись рукой на столик, напряженно смотрела в окно, как будто ожидала увидеть там что-то особенное. Они сели в Челкаре, там вышла Халима с детьми, на прощанье поцеловала Нину, сказала своим милым певучим голосом: